Люк подносит сигарету ко рту и делает очередную затяжку. В горле начинает першить – он, кажется, подхватил простуду во время очередной тотенбуржской вылазки – но зудящее желание делать хоть что-нибудь сейчас сильнее.
- Постеснялся бы курить в родильном отделении, - говорит Аскетиль, - сумасшедший, здесь же нельзя.
Её голос звучит как будто из-под воды, Люк только спустя несколько секунд понимает, что она сказала. И делает ещё одну затяжку.
Ему можно курить в родильном отделении. Ему можно курить в палатах, в родильном зале, можно курить даже в кабинете главврача, если захочется, и потом стряхнуть пепел ему на лысину. Люк знает, что его здесь ценят.
- Волнуешься? – снова спрашивает она, и Люк, всего на секунду задумавшись, кивает. Роды Ирмы длятся уже пятый час – там у них время течёт быстрее, она, наверное, и не задумывается об этом – но здесь, за закрытой дверью, минуты словно застыли, заморозились.
Когда Ирма рожала Симуса, Люк был спокоен. Он ободряюще улыбался ей всё то время, что её везли по коридору, улыбался той самой тщеславной улыбкой, какой улыбаются вчерашние интерны, уже чувствующие себя опытными специалистами. «Это – моя территория, здесь безопасно, я всё здесь знаю. Не бойся, никто не причинит тебе вреда» глазами говорил он ей. Через два часа из палаты выглянула бледная акушерка, и сообщила Люку, что возникли осложнения. К Ирме его не пустили, и он, прижавшись ухом двери, слушал её крики и чувствовал себя совершенно бесполезным. От стыда за свою недавнюю уверенность дрожали колени.
Врачи не советовали ей рожать второй раз, у неё было слабое здоровье. Но Ирма была непреклонна:
- Хочу девочку, Люк, - просила она, с нажимом поглаживая его ладонь большим пальцем, - пожалуйста.
И Люк, скрепя сердце, согласился. Много лет назад, когда он вернулся в Дергию вчерашним студентом, и бесцельно слонялся по улицам полуживым мешком с костями, она вытащила его из пропасти. Он не умеет говорить ей «нет».
Когда-то он думал, что больше никогда не вернется назад – за пределами сухих, неплодородных, но таких родных дергийских земель было слишком тяжело. Здесь Люк и закрылся, как в кокон, зализывая раны в душном тепле, пока спустя пять лет ему вдруг не предложили должность военного хирурга во время очередной стычки в Тотенбурге. И Люк неожиданно для себя согласился. Вылеченный временем, родными стенами, любовью Ирмы, он бабочкой выпорхнул на Великий Континент, позабыв о данных самому себе пьяных клятвах.
Люк не был врагом себе, и инстинкт самосохранения бился в нём пусть и изрядно потрёпанной, но неизменно живучей тварью. В Дергии принято было его вытравливать – семейным ли воспитанием, школьной ли пропагандой или непосредственно боевыми действиями. Люку до поры до времени удавалось этого избежать – ведь он врач, он мог себе позволить провозглашать культ жизни, не идя при этом против государства.
Но именно тогда, вдыхая пыльный воздух великоконтинентальных земель, он впервые почувствовал в себе истинно дергийскую жертвенность. Он почти радовался болезненным эмоциональным вспышкам внутри себя, когда замечал в толпе очередную сероглазую шатенку, и только тогда разрешал себе дышать, когда утверждал мысленно: «не она».
А потом возвращался домой, клал уставшую голову Ирме на колени, и думал, что всё сделал правильно. Она – его женщина, она никогда его не оставит, она лучше.
И спустя время снова летел на Великий Континент, расправив крылья. Там – даже дышалось по-другому. Едва ступая на твёрдую землю, Люк ощущал дикий кураж молодого солдата, только попавшего на поле боя. Ему нравилось раз за разом испытывать себя на прочность, с каждым днём ощущать, что становится более сильным, несгибаемым, прочным. Аскетиль морщилась, когда он в очередной раз собирался в Тотенбург:
- Вот что ты там забыл? – недоумевала она, - всё равно они уже наши. Скоро всё там будет наше, весь мир будет наш. Они не стоят твоего внимания.
Люк кивал, соглашаясь, но каждый раз давил в себе бурю возмущения. Он никогда не судил людей по цвету волос – жизнь научила его толерантности – да и Тотенбург ему необъяснимо нравился. И каждый раз, оказываясь в военном госпитале по долгу службы, неизменно брался ещё и за раненых тотенбургских пленных.
Они были совсем другие, эти темноволосые и черноглазые солдаты. Они даже умирали по-другому: не сжимая в отчаянии зубы, не проклиная родные земли, а в молитве – за свою жизнь или за жизни родных. Тогда Люк впервые задумался о целесообразности религии: воспитанные в мортемианстве тотенбуржцы верили, что возвращаются к своим святым. Дергийцы всегда уходили в пустоту.
На скрип открывающейся двери Люк реагирует со скоростью собаки-ищейки, напавшей на след – выглянувшая акушерка инстинктивно делает шаг назад, когда он бросается ей навстречу.
- Девочка, - сообщает она, и Люк впервые за несколько часов чувствует, как отпускает напряжение, - поздравляю.
Люку требуется одна доля секунды, чтобы оценить происходящее. Ирма выглядит уставшей, это понятно – но она улыбается, держа в руках новорождённую, и Люку этого вполне достаточно, чтобы из жалкого комка нервов снова превратиться в лучащегося самодовольством главу хирургического отделения.
- Это твоя дочь, любимый, - слабо шепчет она – говорить ей пока удается с трудом, - посмотри.
- Тебе лучше прилечь, - советует Люк, но всё же принимает ребёнка из её рук.
Малышка спит, словно слепой щенок – зажмурившись. Она инстинктивно жмётся к нему, ища тепла, а он боится сделать лишнее движение, чтобы ненароком не сломать ей что-нибудь – старый позабытый страх, покинувший его после того, как Симусу исполнился год.
Люк смотрит на неё со смесью страха и умиления, пока она вдруг не распахивает глаза – мгновенно, как от вспышки яркого света – и всё меняется. Старое, стёртое годами чувство боли тут же заполняет все его внутренности, мешая дышать. Холодное зарубцевавшееся сердце, закалённое месяцами на Великом Континенте, вновь принимается кровоточить – здесь, в безопасности, вдали от всего, что ему пришлось пережить в мрачном ГСУ и холодном Люмен-туло.
Они - серые, эти глаза. Ясные-ясные, но серые, будь они неладны.
В Дергии сероглазых не было – только зеленоглазые, как Ирма, или голубоглазые, как он сам, любые другие варианты встречались редко, и обществом не приветствовались, как признак примеси других рас.
Ирма, заметив его обеспокоенность, и сама начинает волноваться:
- Это от недостатка меланина, любимый, - лепечет она, будто оправдываясь, - так сказал врач. Он обещал, цвет ещё изменится.
Люк издаёт нервный смешок, не прекращая глядеть на малышку, и думает – нет, не изменится. Её глаза останутся серыми навсегда.
Аскетиль, едва слышно проникнув в палату, кошкой плывёт к нему, на ходу даря Ирме приветственный кивок.
- Метой назовёшь, как хотел? – доносится до Люка, и он спустя мгновение слабо кивает.
Сероглазым девочкам очень идут имена на букву «М».
май, 3036 г.