Моё первое воспоминание – первое серьёзное переживание. Мы играем на улице; азарт жаром щиплет в груди, и я, не в силах сдержать эмоции, повизгиваю. Я уворачиваюсь от снежка, наклоняюсь к земле и неаккуратно, быстро леплю свой комочек, когда мне в затылок прилетает кусок снега. Мне больно, снег затекает за шиворот, и я, исступленно смеясь, визжу, холодно-холодно! Маркус замирает.
— Тебе холодно? – спрашивает он.
— Конечно! – кричу я, хватаю снег, утрамбовываю двумя-тремя резкими взмахами руки и кидаю в Маркуса; снежок задевает его плечо, он морщится, но не обороняется.
— Я думал, ты тоже не чувствуешь холод.
— Не чувствую холод? – растерянно повторяю я; мы никогда не врём друг другу, и никогда не подвергаем сомнению наши слова, но то, что сейчас прозвучало, настолько не укладывалось в нашу неразвитую картину мира, что я не мог не переспросить.
— Да. Мне никогда не холодно или жарко, я думал, тебе тоже…
— Нет…
Я совсем теряюсь: только что мы узнали, что не идентичны. Маркус тоже взволновался.
— Я тоже хочу ничего не чувствовать! – горячо кричу я, не совсем понимая, зачем мне это нужно. Я
хочу быть одинаковыми, мне нравится быть одним и тем же. Почему я чувствую, а он нет? Неужели я чем-то хуже?
В школе я узнал, что другие глупее нас. Пока одноклассники пытались сориентироваться в огромном количестве чисел после запятой (0,3765? Что это?..), мы уже решали примеры на новую тему. Я оглядывался по сторонам, наблюдая слабые движения на белых лицах, как их сосредоточенность сменялась расфокусированным, отупевшим взглядом. Я видел, как медленно шевелится их мысль, с каким трудом они концентрируются, чтобы потом, в наивысшей точке напряжения, опять сдаться. Я смотрел на Маркуса: он потряхивал чёлкой каждый раз, когда начинал новую строку. Всё его тело было полно энергии, он воодушевлённо водил ручкой по тетради. Я одёрнул себя – опять отвлекаюсь – и сосредоточился на том, что было важно: то, что делал Маркус. Он всегда учился – и я стал учиться тоже.
Вскоре я заметил, что Маркус усваивает материал в разы быстрее меня. Тогда я стал учиться по ночам, тайком, боясь в один момент обнаружить, что он будет где-то далеко, а я буду позади.
Нас не любили. Для них мы были чужими, но я-то знал, что чужими здесь были только они: наш отец – глава этой школы, авторитет в научном сообществе, благородно отказавшийся от ректорского поста ради «воспитания людей в самом их хрупком возрасте»; наша мать – один из крупнейших симлендских медиамагнатов, бурая волчица, перегрызающая горло врагам. На наших пиджаках серебрится эмблема школы, названной в честь её основателя, нашего двоюродного дяди. Мама не хотела афишировать их с Малькольмом родство, но когда твой брат – любознательный телепат, распарывающий тайное от лживого со скоростью швейной машинки, секретов быть не может.
Отец почему-то беспокоился, что мы, как он выражался, «не социализировались». Я спрашивал его – зачем? – и он говорил что-то о навыках общения с людьми, о связях в обществе, об усвоении их норм и правил. Я не мог его понять.
Сквозь сон, как через решето, просачивались чьи-то голоса. Я различил напряжённый папин голос и спокойный низкий мамин.
-…не нуждаются в людях!
-…главное достоинство…
-…не могут всегда быть вместе!
-…могут стать всесильными.
-…дора ты свихнулась неужели ты не видишь что уже сейчас Марк…
-…это пока…семья самое мощное оружие…не сломать…
Меня успокоил звук её голоса, зачаровали последние услышанные слова, и я, бессознательно повторяя их, как магический заговор, уснул. Мне снилась вода, голубая и ласковая, мерно покачивавшая тысячи белых лепестков.
Как-то возле школы, за забором, я увидел странную женщину, укутанную в дюжину одежд, припорошённых снегом. Она стояла, оледеневшая, схваченная какой-то мыслью, это читалось в её ярко-зелёных, почти маминых глазах. В один момент она перевела взгляд на меня, и мы смотрели друг на друга, застывшие изваяния. Почему-то мне подумалось, что, наверное, летом, в далёкой стране, на другом конце света, в детстве моего отца листья вызревают именно таким зелёным, цветом её глаз.
А о чём думала она?
Её губы зашевелились: она что-то сказала.
Что именно?
Мне стало страшно, я убежал обратно в класс, спрятался в самом безопасном месте – рядом с Маркусом, я хотел было рассказать ему, но рассказывать было нечего, язык прилип к нёбу и губы не разомкнулись; я решил всё забыть. Но не смог. В ту ночь я смотрел в окно и думал, что она стоит там, за стеной, и бездумно, как мантру, бормочет те слова. Изо всех сил я вслушивался в окружающие меня звуки, слившиеся в одно могущественное завывание ветра, и воображал, что слышу.
В школе имени Ландграаба мы образовали крепкую спайку «Мельядо». Однажды я услышал, как кто-то назвал нас «зелёномордые сиамские», и я возненавидел этого человека (Лео, рыжий, писклявый и безмозглый), а затем и всех их, всех, кто смеётся, кто считает, что будто бы имеет право смотреть на нас свысока.
Мы были – двое породистых щенят королевской окраски в стае дворняжек. Чёрная ткань формы оттеняет холодно-зелёную кожу, я смотрюсь в зеркало и вижу нас, выделяющихся в двуцветной толпе.
Я считаю, что мы выглядим лучше всего ночью, когда свет, смешанный из красок луны и белых фонарей, отражается от снега и мягко ложится на нашу кожу. Она отливается в синий, и иногда я представляю, что она мерцает в темноте. Лицо Маркуса – маска, высеченная из малахита резкими ударами, голова держится на сильной шее, корнем-позвоночником уходя в ровную спину. Маркус всегда сосредоточен, всегда задумчив, но мысль с его лица считать невозможно, она скрыта где-то далеко, за непроницаемой каменной оболочкой. Иногда мне кажется, что тот загадочный валун, хранящий память о времени до похищения Беллы и напоминающий чьё-то лицо, с самого своего появления предрекал рождение Маркуса. Просто тогда об этом никто не знал.
Я смотрю на себя: нежные, женские черты лица; низкие, выдающиеся скулы и сплюснутый нос выдают форму черепа; узкие губы – редкая совпадающая с Маркусом деталь, которую мы оба унаследовали от отца. Я – мамина копия, перенявшая её хитрый, лисий прищур глаз и звериные остроконечные ушки, которые достались и Маркусу.
Я не люблю смотреться в зеркало и находить в отражении сотни неточностей, несовпадений желаемого и реального, но сегодня почему-то я себе нравлюсь.
– Я могу объяснить тебе, почему.
– Маркус! Хватит врываться мне в голову!
– Та девочка, Мирна вроде, она тебе нравится, и ты не можешь прекратить думать о её вчерашнем комплименте.
– Нет, отстань, твой приборчик сдох! Ты конкретно так ошибаешься, Маркус. Она мне не нравится, одна из этих…
Маркус, не отрывая взгляда от книги, произнёс:
– Как знаешь.
– Как знаешь?! Ты знаешь лучше меня, но решил вот так вот взять и ничего не говорить?
– Ты противоречишь сам себе.
– Нет!
– Да.
– Нет!!
– Хорошо.
Я фыркнул, и демонстративно отсел в сторону с конспектами по истории Симленда, пытаясь нагнать на себя равнодушный вид, и злился ещё более, понимая, что Маркус чувствует мои всполохи гнева. Наверняка он как-то их визуализирует, красный-синий-оранжевый, я не знаю, могу только тыкать пальцем в небо и чувствовать себя идиотом.
Маркус считывает меня так же легко, как управляется с домашкой по алгебре. Почему-то именно сейчас его полное понимание меня раздражает.
Из-за его слов я вспомнил Мирну, её белые волосы, голубые глаза и постоянный глупый смех. Она обходится удовлетворительными оценками и никогда не старается больше необходимого. Она не вызовется сама к доске, весь урок будет хихикать, на вопрос раздражённого болтовней учителя состроит смазливую мордашку или кокетливо попытается отшутиться. Совершенно пустоголовая, три с половиной извилины отвечают каждая за свою функцию: одна за нытье, вторая за её трескотню, третья за слушанье болтовни её подружек, и половинка за отдых от этих напрягающих процессов. Когда она думает, я вижу, как и с каким трудом её мозг пытается обработать полученную информацию. Безнадёжно.
Вокруг неё всегда вьются остальные. Ну да, логично, слетаются, как мухи на г-
- Поэтому у тебя и нет друзей.
- Как будто у тебя они есть!
- Но я в них не так нуждаюсь.
- Отвянь. Я сейчас уйду!!
- Я всё равно буду всё слышать.
Я всё же переборол желание швырнуть ему в лицо тетрадкой. Из-за Маркуса образ Мирны никак не выходил у меня из головы: я видел её сияющие голубые глаза, вспоминал, как после алгебры она подошла ко мне и под хихиканье своей стайки почему-то сочла необходимым сообщить мне, что мне удивительно идёт школьная форма.
- Я знаю, - зачем-то ответил ей я, и сразу отвернулся, чтобы не видеть её реакции. Щёки жгло.
Молчание – перешёптывание с случайно прорывавшимися смешками. Почему они тогда смеялись? Надо мной? Надо мной, точно, надо мной, какая ещё может быть причина, безликие конвейерные куклы.
Когда я обернулся, Мирны уже не было. Мне стало досадно, и я со злостью запихнул тетради и учебник в сумку; край красной тетрадки по истории подмялся, и сейчас, уже дома я раздражённо пытался разгладить его большим пальцем. Складка упорно не хотела распрямляться, отвлекая от приобретения Шолусэте автономии в 356 году. Я понял, что подготовиться к контрольной сейчас не смогу, пошёл в нашу комнату и положил конспект на аккуратно сложенную стопку тетрадей: обёрнутые в прозрачные обложки, они правильно сверкали в свете лампы. И среди них – одна уродливая, навсегда испорченная, с этой тупой складкой.
Это всё Мирна. Если я провалю завтрашнюю работу, она и будет виновата. Я открыл ноутбук, и он услужливо высветил её фотографию: хитрая улыбка, полуусмешка, белые кудри спадают на лицо, прикрывая игривый взгляд голубых глаз. Она вся белая-белая, как снег, только короткие ресницы чернеют на ватной коже; интересно, на ощупь она будет такой же холодной?
Я резко развернулся на стуле и зажмурился; когда открыл глаза, взгляд упал на окно. Шёл снег. Синее стекло обращало снежные хлопья в голубой, а небо – в мутный тёмно-синий, и неестественность этих цветов покоробила меня – в который раз. Как же я ненавидел это окно! И родители отказываются делать ремонт из самых сентиментальных соображений, типа мы в детстве сами его выбрали, а ещё я, оказывается, больно многого хочу, выбивать стену и менять планировку дома ради окон они не собираются. Но у нас так много денег, им сложно что ли?
Я услышал внезапное сильное завывание ветра, в следующую секунду дверь захлопнулась. Я прислушался: тихое бормотание двух почти неразличимых голосов. Отец вернулся, и Маркус, собачкой поджидавший его у двери за книгой (домашку он, как обычно, закончил в разы быстрее меня, и сейчас занимался дополнительно), пристал к нему с вежливыми вопросами. Я прислушался.
-… о необычнейшей теории Ричарда Дэнмесского о цветовом распределении в картинах докориатов, она мне не кажется такой убедительной, можешь объяснить, почему она входит в искусствоведческий канон? Честно говоря, я думаю, что это полнейший вздор!
Понятно. Всё с тобой понятно, Маркус. Всё это время ты читал книгу того чувака, по которому папа написал в своё время научку. Опять подлизываешься к отцу и опять пытаешься быть с ним на равных как с учёным.
Я хмыкнул. Маркус, смотри, я читаю тебя, как ты читаешь свою книжку по докориатам, так же быстро и ловко. И вовсе мне не нужна никакая эмпатия для этого, разве это не ещё круче?
Они говорили о чём-то своём, два сливающихся голоса одного тембра: с тех пор, как у нас сломались голоса, Маркус стал удивительно походить на отца, и, кажется, он сам был исключительно доволен этим сходством. Иногда я улавливал в голосе Маркуса несвойственные ему интонации - он пытался подражать отцу, и это делало их голоса совсем одинаковыми. Мама смеялась, я сердился.
Я пытался абстрагироваться от смысла слов и слушать только поток их речи. Я представлял, что эти голоса – воображаемые, и существуют они только в моей голове, сбивчивые, мешающиеся один с другим, соединяющиеся почти в унисон, и несовершенство не случившегося унисона создаёт эффект роботизированного голоса, и он говорит мне что-то, а я не могу разобрать, но когда пойму, то постигну какую-то тайну. Что-то особенное, присущее только мне будет у меня в ладонях; переливающаяся на свете вода, сворачивающаяся наподобие ртути, из святого источника. Я умоюсь ею, зелень моих глаз померкнет и покроется серебряным, и я раскрою глаза и увижу, и я буду видеть.
Дверь снова хлопнула.
Они всё ещё обсуждали Ричарда Дэнмесского, перехватывая малейшие колебания в настроении друг друга, а я всё ещё был обычным.
Я обнаружил, что сижу сгорбившись, прижав колени к животу. Они были умными – и я решил поумнеть тоже. Взял красную смятую тетрадь и начал зубрить историю Шолусэте.