Ваше творчествоТалантливые писатели и поэты, если вы хотите поделиться своим творчеством и опубликовать его, то делайте это в данном разделе. Нам действительно интересно о чем вы пишете и думаете.
Знаю, знаю, это эксперимент был, а вышло не очень удачно. Но мне всё равно эта миниатюра очень нравится. Ну ничего, следующая вещь будет чуток определённее.
И да, спасибо, что читаете, очень приятно!
__________________ "Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой". Франц Кафка
Медная птица
Город заразился пустотой. Она болтала ногами, сидя на мокром шифере крыш и заглядывала в окна. А он нашёл пустоту поутру в груди своей маленькой герцогини. Её распахнутые соколиные глаза были укоризненно мертвы. Путаясь в перламутровых пуговицах, он стянул с неё грязно-мышиное шёлковое платье и увидел, что под прутьями медной грудной клетки больше нет нежной птицы. Поцеловал серую ладонь и ушёл, взяв с собой горсть сожаления и немые бубенцы. Он хотел укрыться от пустоты. Свернуться клубком и не слышать, как она стучит ставнями глухих домов, как гоняет продрогших ворон. В её потрепанных перьях запуталась горькая лазурь, в ней увязли белые голубицы. Ей дышал ветер. И тонкой дрожью она пробиралась под кожу и плакала. А он кутался в холодную куртку, и медная птица внутри него прерывисто хлопала крыльями, и раздавался терпкий звон. Пустота… пустота не взяла его – не любила песни. Только слышался за спиной гулкий цокот её когтей. И слепой дождь, пробиравшийся на ощупь, сквозь бархатную сирень, щурился и тихо вздыхал. В небе кружились лёгкие силуэты и полупрозрачный месяц, баранкой выгнувший свой собачий хвост. А перед ним расступались холмы и стелили дорогу полынью и крапивой. А он вязал белёсые ленты на трепетные сухие ветки, он заводил свою медную птицу и она пела для облаков и седых ковылей и для маленькой герцогини. Но этим утром лишь крылатые рыбы удивлённо казали носы из рыжих луж, да вежливо молчали лепестки ржавчины на бубенцах. И он потерянно бродил кругами. И всё поглядывал куда-то вверх. Задумчиво и грустно. Так смотрят на ласточек безмолвные камни. Громко крякнув, он разбежался и прыгнул с ближайшего холма, отчаянно размахивая короткими руками. И на минутку словно бы полетел, полетел воробьём, молодой, тусклой птицей, а потом и вспомнил, что и вовсе не крылат, и сердце тяжёлое, медное.
Он упал в сырую траву, куда-то туда в заросший овраг. Упал не то чтобы больно, но внутри него что-то сломалось… И слезами на глазах выступили последние нотки его птицы, и кровью на сжатых губах стекала его последняя песня. Пустота склонилась над ним, от неё тянуло молоком и плесенью. Тонким пальцем она ткнула ему в грудь и прошептала:
-Хочу.
-Герцогиня, прости…
И он согласился, и пустота забрала его сердце и сложила в карман, один из тысячи тысяч бесконечных складок. А он и так и не узнал, что единственным лекарством от пустоты была песня медной птицы.
__________________ "Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой". Франц Кафка
Осень
Распустив рябые хвосты, проронила рябина весть – красную ниточку. Скользнула та под сырые мостцы, где проглотил её губастый сом. А князь Осень женится. Ведёт под руку невесту свою светло-девицу, сам чернозубый, чернолобый, да с ржавой гривою. А у девы-лебёдушки белые пёрышки на бёдрах, да под локотком. И кожа тонкая, серая сквозь неё рыбины светятся. Идёт под звонкий венец, под терновый. Только на губах что-то пепельно-горькое застыло. А жених укрывает босоногую шёлковым листом, прижимает к груди, да целует в виски сребропёрые. Сойкой, синицею, плачет ветер да по старым своим костям. И колокольцами копытца у жениха по мостовой стучат. Невеста ручки перепончатые заламывает, да на небо всё украдкой поглядывает. Княжич подаёт лебёдушке вино чёрное – от тоски, от тоски-матушки. Да горе – батюшка, на дно тянет. А в приданное сундук прошлогодних осенних яблок, гнилых. Горько! К щеке прикасаются чёрные губы. И тонет в реке букет – седая полынь и ивовый прут, утянут на дно русалки.
Идёт девица по реке, в ряску, да в бурый лист укутана. Идёт утопница, да за Рыжего князя.
__________________ "Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой". Франц Кафка
Трамвай
Последний любил трамваи. Он их не понимал, но по утрам всенепременно приходил на продрогшую остановку и ловил один, переливающийся бирюзовым и чёрным, с мятым боком, садился на жёсткое сидение, и прижимаясь к стеклу, до самых своих холмов считал плывущие за окном кудрявые туманы. Иногда рядом с ним присаживался кто-то с медной ручкой за ухом и стопкой листов в клетчатом кармане, или с бубенцами на залатанной спине, а один раз это была девчонка с подолом, полным морошки и рыжей травы. Но это не важно, ведь было больно от ран, что сочились золотом и шмелями. Было больно от того, что не прилетели этой весной птицы, что некому выклёвывать из облаков небесную соль. А по обочинам уже выкатили храмовые, степенные камни. И тени от них, разбуженные рассветным солнцем, плясали, точно вороны, вокруг мёртвой крысы. Тем временем в трамвай протиснулись двое – победоносный при пере и венце и его оруженосец с тоскливой серой смертью под мышкой, и Последний понял, что верно уже его остановка. Он вышел, ведь дальше путь лежит по воздуху, что для существа бескрылого граничит с самоубийством. Чудесны шуршащие тяжёлые облака, и молоко, разлитое небесной кошкой, и перемигивающиеся огни. Только больно от ран, что сочатся свинцом и молью, больно от того, что некуда вернуться.
__________________ "Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой". Франц Кафка
Ритуал
Утром даже в доме слышно, как во дворе постукивают чёрные когти, как хрустит под ними чешуйчатая буро-рыжая трава. И на порог не выйти - там волки. Они поют горькие сказки своей пыльной звезде. Волчья шерсть поросла серым мхом, пахнет чернозёмом и солнцем, из их пастей стекает свет. Они трутся исхудавшими боками о железные колышки, вбитые в землю. Жадно лижут сизые тени и разочарованно скрипят зубами на бараньньи ножки дымчатых облаков. Выходить из дома нельзя, но щёлкает дверной замок и к волкам выбегает хрупкая девчушка с накинутым на плечи чёрном платком, расшитым золотой нитью. Девушка обнимает волков, они лижут её бледные колени и локти, дышат теплом. Прижимаются и доверительно шепчут на ухо свои тайны о непрожитых жизнях. Девушка накинув на голову платок, обращается чёрным оленем и минуя ограду из колышков и овраг бежит, а волки, разгорячённые тёмным молодым цветом, гонят её к морю. Вода полнится звёздным светом, под лапами скользит мокрая галька. Под мощными зубами хрустят застывшие, закостеневшие оленьи кости. А потом её шкуру отмывают в воде, в море стекает чёрная кровь. И съев пульсирующее, холодное сердце, волки уходят.
А на следующее утро море выносит на берег живого солнечного волчонка.
__________________ "Дух лишь тогда делается свободным, когда он перестает быть опорой". Франц Кафка
Свобода
Закатное солнце сползало в глотку змеящейся фиолетовой тени. Пушистым туманом оперились берега, только изредка в густой листве проплывали холодные огни или пролетала, едва касаясь водной кромки, длинноногая птица с рябыми крыльями. Шумно, задевая сухой рогоз, вброд по мелкому озеру шли двое: гибкая Ясколка с острыми тёмными глазами и задумчивый юноша, Хорь по роду. Девушка, щурясь, смотрела то на своего спутника, то на безмолвную водную гладь. Воздух был пронизан Дождь–зверем. Липкий мокрый запах был повсюду, им пропахли кремовые кувшинки и тонкое платье Ясколки. Неудивительно, что ловцы потеряли след и брели теперь вслепую – к вечеру следующего дня в деревушке близ Крысиного Лога быть дождю, это точно, хоть теперь становись тучей и в собственных руках носи воду. А всё потому, что плечом к плечу с ней стоял не её брат - старший Куница, настигавший зверя даже в кровавых колодцах, а некий, странно даже подумать как затесавшийся среди погодников колдун. Ясколка хорошо путала зверя в его сухой трескучей гриве, но не успела ещё научиться брать след, потому, покрытая буро-зелёной грязью, раздосадованная младшая Куница, стиснув кулаки, только и могла тихо вздыхать и продолжать идти, распугивая серобоких лягушек. Ноги увязали в скользком иле, холодная мокрая одежда прилипала к телу.
- Хорёк, доставай нож.
Юноша без промедления вытащил простое костяное лезвие и вопросительно посмотрел на Ясколку. В башне его назначили девушке в помощь, словно бы рассчитывая, что магия убережёт их от беды. Но ловца спасает только опыт, которого не было у Хоря и не доставало самой девушке: она-то мечтала не выискивать по трясинам тяжёлых тварей, напротив, гнать с гор лёгких небесных существ. Если бы только брат не был против этого. Отдав нож, юноша настороженно огляделся, на его смуглой шее топорщились прозрачные, с радужными разводами, вибриссы. Ясколка провела лезвием по воде и ударила наугад. Невозможно было не попасть, - зверь был повсюду, - и в озеро полилась тёмная, как пасмурное небо, кровь. Миг - и над водой, прямо перед ловцами показалось то, что они так долго искали, – гривастая голова Дождь-зверя. Он был очень стар, время стёрло уши и шкуру, вымыло глаза, обнажив чёрные провалы. Только белели ветвистые рога и полное от воды бычье брюхо. От его дыхания стыла кровь и синели руки. Зверь щерился и рычал, его слепая морда глядела в сторону колдуна: чудище не видело - чувствовало его присутствие. Хорь начал осторожно отходить. Ясколка обошла тварь с другой стороны и увидела, что в его плоть вросли толстые слизкие стебли, они прорастали насквозь и крепко держали чудище, как на привязи. По-хорошему стоило бы уйти, оставить слишком сильного зверя, но девушка не хотела сдаваться и, приблизившись к чудищу, начала освобождать его. Стебли, выскальзывая из рук, плохо, но поддавались. Вскоре колдуну пришлось нелегко: тварь начала кидаться, бурлила вода и разлетались клочья тины. Ясколку Хорь раздражал, но ей было больно думать, что кто-то разделит участь её брата, чью душу забрало речное чудище после неудачной ловли. Возможно, колдуна направили сюда не помогать, а на растерзание зверю, чтобы Ясколка могла без проблем сладить с дикой тварью, и одна эта мысль оскорбляла младшую Куницу. Когда зверь был почти освобождён, девушка с размаху ударила тварь рукой по белому гладкому боку, отчего чудище резко дёрнулось в сторону Ясколки, оборвав последние стебли, поднялось в воздух и замерло. Возможно, тварь отвыкла от свободы и теперь не могла понять это своё новое состояние, но, провисев минуту-другую, существо с бычьей головой и неуклюжим телом взмыло ввысь духом, легко, подобно птице…
…растерев колдуну замороженные руки, ловчие вернулись в башню. К тому времени было уже совсем темно, только дрожал стылый месяц и серебрились облака. Расстроенная Ясколка, ни с кем не разговаривая и не советуясь, собрала вещи и уехала в столицу, надеясь примкнуть к погонщикам - благо у девушки были музыкальные задатки и жажда прожить жизнь пусть и бедно, но красиво. Промёрзший до костей Хорь долго болел, а после выздоровления забросил службу в городе и занялся изучением местных озёрных и болотных тварей.
Некромант, вы очень талантливы.Приятно знать, что в разделе есть такие таланты.Продолжайте, у вас очень хорошо получается.Если будет создана доска почета о чем я сейчас прошу модератора, вы наверняка будете там висеть
Конкурсное, проигравшее, но пусть будет - в архивах всё так легко теряется.
Зимняя
Пахло синевой, солью и скользким вечером. Закрыв глаза можно было думать, что ног касаются, спрятанные в воротничках-крыльях, сухие клювы вялых маков, что из-под рёбер прорастают тёплые белёсые ветки и под слабыми пальцами кости складываются в хрупкие дома, церквушки, улочки. Целый мир между голубоватых ладоней... рассыпается снегом, стоит лишь открыть глаза.
Из зарешёченного окна на зелёную сухую плитку сыпались уличные блики, перемешенные с пылью, угрюмые стены давились серостью. В полутьме собственные искусанные и дрожащие руки пытались наугад вытащить из памяти что-то важное:
- Война началась, там... наверху... - запнулась. Собственный голос казался слишком громким - грохотал, путался в костях.
- Идиотка, война закончилась ещё полвека назад, - сорвалось с губ человека, лежащего на соседней койке.
- Я слышу, как они кричат, как осыпается старый мост…
- Это всё метель, не бери в голову. Да и не за что сражаться, не осталась огня ни на ненависть, ни на любовь.
Пусть так. Возражать она не стала, как и всегда, верила ему. Ведь глупо спорить о жизни тому, кто каждый день видит мир всего пять часов, и в это время отходит от душной всепоглощающей темноты.
Потёрла чёрные горячие виски – всё-таки чего-то не хватало под светом хрупких ламп. Сбив девушку с мысли, сосед продолжил:
- Ха. И всё-таки моя хромоногая и сегодня не придёт. Я здесь по её милости уже три кануна, теперь вот четвёртый будет.
Поморщилась, слова сами легли на язык:
- Ты же ей ногу прокусил. До кости. Она теперь никогда не вернётся.
Он нахмурился - казалось, что сейчас его изуродованные губы растянутся, обнажив двойной ряд острых зубов и чёрный, блестящий язык, и прощай тогда голова. Вдруг изнутри в голове распустился горький лиловый георгин. Вспомнила, как ночью, пробираясь в коридоре наткнулась на обмякшее обезглавленное тельце.
- Ох, Пенни… Нет, ты настоящее чудище, к тебе точно никто не вернётся!
- Остынь, это была всего лишь кошка.
- Что, радоваться, что не человек, да?
Отвернувшись, решила, что теперь обиделась и говорить с ним не будет. Уверенности в этом хватило минут на десять, сомнений – на пять. Потом поняла, что тратить часы света на ничего – непозволительная роскошь. А слушать одно дыхание надоело – оно просачивалось даже сквозь темноту, только более глухое, звериное.
Обернувшись, кивнула ему - почти простила. Часто ссорились по-настоящему, но никогда надолго. Оба существовали лишь на словах, а слова, впрочем, как и мысли, вырастали не из собственных костей, не из пепельных молчаливых стен, и даже не из изморози на рассохшемся окне.
- Может… Как всегда?
Каждый раз он рассказывал ей истории: частью настоящие, порой звонкие, как упавший таз; частью, перепутанные с выдумкой, словно венки из маргариток. Но это было не важно, ведь, закрыв глаза можно было жить.
- Пошли лучше посмотрим на снег. Хотя бы в честь праздника можем себе это позволить.
Девушка встрепенулась – его глаза, сегодня особенно рыжие, напоминали пару свернувшихся калачиком огненных соколов.
- На не заоконный снег?
- Боишься? Не бойся, мы ненадолго.
- Всё хорошо, я хочу.
Запах улицы, доносившийся из щелей в окне, больно кололся, а идея жгла. Забавно, что раньше об этом даже не задумывалась, ведь в многочисленных коридорах вечно теряли воспоминания, вещи, людей. Даже если бы врачи спохватились, то беглецов бы долго искали – слишком много было путей-выходов.
В шкафчике тёплой одежды не обнаружилось, валялись одни бесполезные бутылки и старенький чайник. Но холода девушка не боялась - всегда думала, что у неё очень горячая кровь. Ведь в её руках таяли города, и из горла, порой шёл кучерявый пар. За соседа тоже не беспокоилась – точно знала, что под его кожей растёт густое жёсткое перо. Его она заметила, когда медсестра обрабатывала раны – человеческая кожа мешалась, болела, а потому сосед местами её просто сдирал, обнажая чешуйки и пух.
Единодушно решили не рисковать и не обременять себя поисками верхней одежды.
В коридорчиках было странно и зябко.
Бесконечные ряды дверей с номерами. Сверху и снизу слышались звуки: обрывки фраз, потрескивающий шёпот кабеля, и механические перестуки между первым и вторым этажом. Двери судорожно менялись, а номера всегда оставались одни и те же, одни и те же. Казалось, что блуждают в сердце чудовища с тысячью-другой одинаковых клапанов. Иногда двери были приоткрыты, и мелькали чьи-то голые ноги или ножки стульев на влажном полу. Потом, вероятно после того, как увидели что-то, что видеть было не положено, их двоих просто выплюнуло на улицу.
Девушка была заворожена заоконным миром: он весь бесконечно раскрывался в запахах, ощущениях и бликах. На щеках зарозовели лилии и опьянённые свободой, раздразнённые пробирающим морозом, беглецы рванули, куда глаза глядят, словно бы за ними гнались вся больница, с её докторами, медсёстрами и ржавыми вёдрами из-под протекающих рукомойников.
Из заметок о чужих богах
Дырки невелики – игла идёт хорошо.
Приходится иногда белой ниткой пришивать подвылезший из шкурки пух тому, кто по второму исходу моря бродит и собирает города. От самых болот, набирая по колено бурой всякой жизни, лисьих перьев и чёрной клюквы, тянется сквозь глухой сосняк, барсучьи крутые норы, земные насквозь дыры. За ним, бывает, увязывается любопытный птичий нос или быстрые лапы с мягкими пальцами, но следуют недолго. В пустотах тела ярко скрипят звёзды и под пушистой губой непременно острый зуб.
Из леса выходит, обычно один, к покинутым заводам, разобранным заборам и разбитым поездам. Долго присматривается, щуря тёмный глаз через монокль-бутылочное стекло: кое-что кидает за пазуху, что-то надкусывает и оставляет. Порой ложится на сухую болезненную землю и слушает, как она смеётся, сам почти не дышит – только тихо шурша крылом, сорока вплетает в его бороду леску, ленты и провода. Сам качает головой, осматривает ржавь и гарь неба, вытянув шею так высоко, что из тяжёлого ворота выпадают лягушки и лесной дождь. И так до третьего исхода – на третьем исходе, ведь известно, в городе бывают другие, а тридцать шесть тяжёлых, луной подкованных, ног и так слишком много для одного места и времени.
Но было дело – задержался даже до первой воды. Всё потому, что одна находка пришлась ему по вкусу – осторожно трогал её каждым копытом. Касался шершавым языком, а названия не находил - неизвестна была вещь его языку. Ищи, не ищи, а толку. А тут и время одевать рога пришло, и с солёной водой на берег должно было вынести других.
Отряхнулся ото мха и пыли, вспомнил, что где-то воробьи подобрали к его находке смысл «сидящий», водрузил свою находку на плечо. И вышел встречать таких же, как он сам, чужих этому месту. У других были солёные лапы и глаза, и из стороны в сторону лающие хвосты-платочки. Встречали удивлённо, но тепло, тыкаясь мокрыми носами в его серые ноги.
И без слов понятно – приходит большая вода и гонит солёные маленькие лапы, уходит – и вновь нет покоя мокрым языкам. Мысль была странная, как морская полынь, жевалась горько. А потом в сером загривке крякнула утка, запутавшаяся, верно, в многочисленных косах, и вывела его из задумчивости. Склонил резко голову безрогую к самой земле. Коротколапые подняли хвосты, переглядывались. Видно было, что готовы куда угодно, лишь бы земля без моря, больше думали, как всем поместиться. Решились. Устроились друг на дружке, со стороны, точно лосиные, размашистые рога получились, разве что ни одни рога, даже самые звонкие, так весело не лают, встречая солнца.
Обратный путь был морем и долог. На мохнатых ногах успели отрасти кустики соли, выцвело всё бутылочное стекло, совсем потрепалась шкурка – из неё выглядывали пучеглазые рыбины, потускнели луны-подковы. В лес вернулись к новому сезону, потому почти ритуально распустил «рога» за трухлявым пнём, на горбатой опушке, поросшей малиной и заваленной любимым хламом: двуносым чайником, телевизором, газетами, скалкой и кочергой. Все, теперь уже свои, скулили, прощаясь, толпой жались к серому боку, смахивали с густой шерсти соль. Он тёплыми губами целовал каждого в лоб, и на каждом клыкастом, улыбающемся чёрными губами, лице распускалось крошечное солнце. А после ушёл.
Куда-то глубоко, куда никогда не дотягивалась ни рука, ни лапа даже самого сильного колдуна. В месте вне корней и часов он раскладывал слова всё ещё живых, пусть и пустых, домов, ветряных мельниц, поросших грибами и борщевиком станций, пятнистых дорог. Собирал из них города, в щели заталкивал куски собственной шкурки, на рассветы отдал пару лунных подков. Полушептал-полумурчал одним горлом, что будет ещё время новому миру-ростку, пустить корни, распустить крылья, раскрыться, как весной в поле раскрываются цветы. А пока, свернувшись клубком на рыжей находке-табуретке, обрастая городами и полями, Малый мир спит.